В среду утром Сергей Морозов впервые за пять лет не смог встать с кровати. Не из-за похмелья, не из-за пробок на Садовом кольце, не из-за сломанного будильника. Внутри что-то надломилось. Он сидел на краю кровати в выцветшем халате, подаренном когда-то Настей, и тупо смотрел на свои босые ноги, будто в этих немых пальцах мог скрываться ответ. Но ответа не было.
На часах было 8:23. Телефон мигал: «совещание в 9:00», «отчёт по АрбатПлазе», «оплата за свет». Всё, что ещё вчера казалось важным, сегодня вызывало тошноту. Он выключил экран. С кухни доносилось гудение чайника — будто квартира, по привычке, продолжала жить. Но Сергей так и не налил себе воды. Встал, подошёл к окну, распахнул створку. Вдохнул морозный московский воздух, достал сигарету — хотя бросил ещё при Насте — и закурил. Руки дрожали. А потом — слёзы. Без рыданий, без звука. Просто текли. Молча. Как плачут те, кто слишком долго держал всё в себе.
Сергею было сорок. Он работал в банке, имел трёшку в Люблино, летал в Турцию раз в год, ходил в спортзал по графику. «Стабильный, успешный» — так он думал о себе, пока всё не стало гнить. Медленно. Изнутри. Коллеги превратились в чужих, разговоры — в ритуал, а каждое утро начиналось с одного вопроса: «Ради чего?»
Настя ушла полтора года назад. Без сцен, без криков. Просто сказала:
— Серёж, ты как будто умер. Я не чувствую тебя.
И уехала. Он не останавливал. Не умолял. Остался один. В квартире, где каждая вещь напоминала о ней.
В ту среду он надел джинсы, куртку и поехал не в офис, а в Сокольники — парк, где когда-то пил портвейн с однокурсниками. Взял отгул, сослался на мигрень. Купил кофе за 150 рублей и сел на скамейку у замёрзшего пруда. Смотрел на ворон, на детей с санками, на старушку, кормящую голубей. Впервые за годы — не думая о кредитах, о планах, о цифрах. Он был пуст. И это не пугало. Даже облегчало.
— Тоже бежите? — раздалось рядом.
Он обернулся. Женщина. Невысокая, лет сорока, с тёмными волосами, собранными в небрежный пучок, в потёртом дублёнке. Голос у неё был тёплым, как самоварный чай.
— Наверное, — ответил он. — А вы?
— Я убегаю, когда становится нечем дышать. Середу терпеть не могу.
Она назвалась — Галиной. Работала в школе, воспитывала дочь, жила одна. В парк приходила, когда накапливалось. Просто сидела. Иногда с книжкой — Чапека или Довлатова.
Они молчали почти час. Потом она встала:
— Я тут часто. Если будет тяжело — приходите.
С тех пор Сергей стал приходить. Иногда — чтобы послушать, как она читает стихи. Иногда — чтобы молчать. Иногда — просто чувствовать, что он ещё жив.
Галина была без притворства. С ней не надо было притворяться успешным. Не надо было врать про «всё отлично». Можно было просто быть.
Через месяц он признался:
— Кажется, я снова что-то чувствую.
— Вот и ладно, — улыбнулась она. — Это не конец. Это просто поворот.
Прошло полгода. Работа не изменилась. И он не стал другим человеком. Но теперь он просыпался не с отчаянием, а с вопросом: «Что будет сегодня?»
Он стал замечать людей вокруг — усталость в глазах коллег, дрожь в голосе отца по телефону. Достал с балкона старую гитару. Даже написал Насте — не с надеждой, а с благодарностью. Пустота ушла.
А потом наступила пятница. Он пришёл к Галине с коробкой медовика. Просто так. Но дверь открылась — и он увидел её лицо, серое от бессонницы, с измятой бумагой в руках. У дочки — лейкемия. Быстро. Жестоко. Без предупреждения. Она не кричала — просто сжимала бумагу так, что пальцы побелели.
Он остался. Был рядом, когда она ломалась. Искал клиники, ночевал в больничных коридорах, держал её за руку, когда сил не оставалось. Не говорил «прорвёмся». Говорил:
— Я здесь. Мы справимся. Вместе.
Прошёл год. Дочь пошла на поправку. Снова смеялась, спорила о «Кино» и «Би-2». Галина снова носила свою дублёнку и смеялась тем смешком, который Сергей теперь узнавал из тысячи.
А он… Он больше не гнал время. Не ждал пятницы, как спасения. Он просто жил. Пил утренний кофе. Слушал дождь. И когда снова становилось тяжело, напоминал себе:
Иногда, чтобы выжить, надо просто дотянуть до пятницы.
А потом — до следующей. И ещё одной. Пока не станет легче. Пока снова не научишься дышать.