Он ушел. Ушел, оставив после себя смятую, оскверненную поляну и ее, Арину, распластанную в высокой траве с грубо задраным сарафаном. Неподвижную. Казалось, душа ее выскочила из тела от ужаса и теперь витала где-то рядом, недоуменно взирая на это жалкое, оскверненное существо. Мысли застыли, превратились в остекленевшие осколки, не способные сложиться во что-то целое. Она не чувствовала ни рук, ни ног, ни разрывающего душу стыда — лишь всепоглощающую, леденящую пустоту. Казалось, никогда больше она не сможет пошевелить ни единым мускулом, навсегда останется частью этого луга, его позорной и немой отметиной.
Но вечер, неумолимый и равнодушный, уже шел с востока. Его сине-золотой рукав коснулся макушек елей, задел пожухлую траву, и с земли потянуло резкой, обжигающей nostrils речной прохладой. Тело, вопреки воле, вздрогнуло, отозвалось на этот зов жизни. Арина судорожно, будто крадя, пошевелила пальцами, нащупала влажную, прохладную землю, затем — сбившийся с головы платок. Он пах пылью, полынью и… им. С отвращением она швырнула его прочь, но потом, спохватившись, жадно подтянула к себе и прижала к лицу, пытаясь стереть, впитать в грубую ткань непролитые слезы.
Она села. Мир вокруг плыл, качался, как в страшном похмелье. Механически, пальцами, ставшими чужими и деревянными, она стала выщипывать из платка впившиеся соломинки, поправила выбившиеся из-под косы пряди волос. Потом уперлась ладонями в землю и поднялась. Ноги не слушались, подкашивались. Словно пьяная, пошатываясь, она побрела прочь, задевая плетеным берестяным пестерём то сомкнувшиеся на ночь синие глазки цикория, то горьковатый тысячелистник, то дикий анис, чей пряный запах теперь казался ей удушающим и порочным.
По правую руку от нее дремал незыблемой, почти черной стеной лес. Пики вековых елей, будто темные копья, молчаливо впивались в розовеющее, прощальное небо. А там, далеко-далеко за бескрайним лугом, осталось их поле. Там мать с отцом и старшей сестрой Марфой остались на ночь дожинать оставшуюся рожь, а ее, Арину, отправили домой — кормить скотину, нянчить младших сестренок. Никто из них, даже мать, сердцем чувствовавшая беду за версту, не мог и догадаться, что по этой тропинке к дому теперь бредет не Арина, а лишь ее изломанная тень. Оболочка. Пустая скорлупка.
Парень увязался за ней у самого ручья, что вился серебряной змейкой в мелком лесочке, отделявшем поле от луга. Кто он и откуда — Арина не знала. Лицо мельком казалось знакомым, может, виделся на деревенских гулянках, а может, просто притворялся своим. Звали его, кажется, Степан, но она не была уверена, потому спрашивать не стала — и свое имя не назвала. Он был приветлив, улыбчив, с мягкими, почти девичьими чертами лица, красивыми и наивными, как у теленка. И Арина, простая деревенская душа, не испугалась сначала. Но было в нем что-то липкое, назойливое. Глаза блестели нездоровым, игривым блеском, в котором угадывался недобрый умысел, но разглядеть его вовремя она не сумела.
— Давай помогу пестерь донести, красавица, — протянул он руку, и пальцы его едва не коснулись ее локтя.
— Сама управлюсь, — Арина увернулась, прижала короб к груди. — Не тяжелый.
— Ишь какая строптивая, — он ухмыльнулся, и ухмылка эта была неприятной, кривой. — Не кусаюсь я.
Он ловко забалтывал ее, сыпал простенькими деревенскими шутками, пока они уходили все дальше и дальше от поля, от спасительного шума жнейки, от голосов людей. О себе он не рассказывал ничего, лишь трещал о грибах, о неудачной охоте, о том, что короб свой с лисичками оставил у ручья. Арина кивала, поглядывая на заходящее солнце, и ускоряла шаг.
— А чего это ты за мной увязался? — наконец не выдержала она, останавливаясь. — Тебе же не по дороге. Возвращайся.
— А я пока своего не получу, не отстану, — все так же улыбаясь, сказал он, и в голосе его прозвучала металлическая, чужая нота.
Арина почувствовала, как по спине пробежал холодный муравейник страха.
— Чего такого получишь? — прошептала она, отступая на шаг. Задком, нелепо пятясь, как испуганная птица.
Он ничего не ответил. Только ухмылка его сползла с лица, и в глазах, тех самых телячьих, вспыхнул плотоядный, дикий огонь. Он ка-а-ак прыгнул на нее, как повалил в густую, трескучую траву! Мир опрокинулся, закружился, заполнился хрустом стеблей и ее собственным, перехлестнувшимся от ужаса визгом. Он, тяжелый, весь из мышц и злобы, придавил ее, и свободной рукой, грубой и шершавой, принялся бить по лицу: раз-два, раз-два! Стук костяшек отдавался в висках оглушительным грохотом.
— Не ори, дурра! — прошипел он, и слюна брызнула ей в лицо. — Все равно никто не услышит!
Тут-то она и разглядела его по-настоящему. Увидела не мягкие черты, а дьявольский порок, что проступал на его щеках багровыми пятнами, бился в воспаленных глазах адовым пламенем. Это было лицо чудовища, прикрытое личиной парня.
Ни единой живой душе не поведала Арина о случившемся. Жестокий отец, Матвей, в гневе своем слепой и беспощадный, точно прибил бы ее насмерть. Она видела, во что он превратил мать — в вечно затравленную, молчаливую тень с вечными синяками под глазами. И ее с сестрами он не жалел, рука у него была тяжелая. Свой стыд и боль она выплакала втихомолку, по дороге, утираясь рукавом. А во двор зашла уже с каменным, непроницаемым лицом, сразу кинулась к работе: то поросят кормить, то кур загонять, то воду носить. Двигалась как заведенная, не давая себе ни секунды на передышку, на мысли.
— Ты где была так долго, Ариша? — пристала к ней, ходя по пятам, младшая сестренка, пятилетняя Дуняшка. — Свиньи все извоевались, чуть нас с Грушей не сожрали! Мамка говорила, ты засветло должна быть, а уже темень какая!
— Сама бы покормила! — огрызнулась Арина, вываливая в деревянное корыто густые, прокисшие помои. — Отстань!
— Мои обязанности — Грушу нянькать, — с важностью заявила Дуняшка. — Поди-ка сама попробуй, уморила она меня, козявка мелкая, все норовила к луже подлезть.
— Говорю же, отстань! Не до тебя! — крикнула Арина так резко, что Дуняшка отшатнулась, обиженно надула губы.
Арина вытерла руки о грязную тряпицу у забора и подхватила на руки двухлетнюю Аграфену, всеобщую любимицу Грушу. Поднесла ее к кадке с водой, зачерпнула пригоршню, стала умывать и ее, и себя. Ледяная вода обожгла кожу, ненадолго вернув ощущение реальности. Девочка trustingly обвила ее шею пухлыми ручками и потрогала мокрые волосы сестры.
— Ариша моя… Хорошая… — прошептала она, уткнувшись носом в ее щеку.
И тут каменная скорлупа внутри Арины треснула. Она сдавленно, горько всхлипнула, прижав сестренку к себе так крепко, словно та была ее единственным спасением в этом ополчившемся против нее мире.
Под конец осеннего мясоеда выдавали замуж старшую сестру, Марфу. Жених был небогатый, из соседней деревни, но Марфа сияла — для нее это был единственный шанс сбежать из-под отцовской пяты. На свадьбе Арина сидела, как чужая, почти ничего не ела, а от запаха жирного мяса и самогоны ее мутило. Плясать она не могла и не хотела — нутро переворачивалось от каждого звука гармони, песни били по ушам, как раскаленные молоты. Она сидела в углу, стараясь быть незаметной, и чувствовала, как внутри нее зреет, наливается страшная, чужая жизнь.
Она поняла это еще накануне. И мысль о том, чтобы признаться родителям, была страшнее мысли о виселице. Она уже примеривала взглядом прочную веревку в сарае. Так хоть мучиться долго не придется. Она видала, как пьяный отец избивал мать ногами по животу, за малейшую оплошность, за пересоленные щи. Они с сестрами ходили перед ним на цыпочках, затаив дыхание, боялись даже случайно встретиться с ним взглядом.
— Тьфу! Бракованная баба! — гремел он по пьяному делу. — Одних девок нарожала! Чтоб тебя на том свете сатана в котле изжарил! Провались ты пропадом, гадкое бабьё!
Как выкрутиться, Арина не знала. Каждое утро она украдкой рассматривала себя в маленькое, затертое до дыр зеркальце, вертелась, втягивала живот. Поначалу он не выдавал себя, но Арина отлично чувствовала, как бьется внутри тот, ненавистный, чужой комок жизни. Никаких материнских чувств не было — лишь омерзение, страх и жгучая ненависть. Она просыпалась с одной мыслью — чтобы это не жило, не шевелилось, не касалось ее изнутри своим присутствием. И каждый раз, когда она думала об этом, ребенок в ответ яростно толкался, будто чувствуя ее отторжение.
После нового года живот попер в рост стремительно и неумолимо. Сложнее стало управляться по дому — стоило поднять что-то тяжелое, как поясницу схватывала тупая, ноющая боль.
— Что с тобой, Ариша? Не заболела? — с тревогой спрашивала мать, видя, как дочь, задержав дыхание, медленно разгибается у печи.
— Нет, маманя, здорова, — отвечала Арина, отворачиваясь. — Просто устала.
Скрывать живот под просторными, поношенными сарафанами было пока не трудно — она полнела вся, наливалась, как яблоко в саду, но не здоровым румянцем, а болезненной, одутловатой полнотой. Ближе к весне заметил и отец.
— А ты, Фроська, покруглела что-то за зиму, — ухватил он ее оценивающим, тяжелым взглядом, когда она проходила мимо.
У Арины похолодело все внутри. Она втянула живот, сгорбилась, мысленно прощаясь с жизнью.
— Мда! Вот это я понимаю, баба растет! — довольно заключил отец, чмокнув губами. — Хорошо мы тебя откормили. Может, и жениха получше Марфкиного сыщем, коли грудь-зад есть.
Словно камень с души свалился. Не догадывается!
— А ну-ка, покрутись перед батей! — скомандовал он.
Арина скованно, будто на ходулях, прошлась по избе, выдавливая на лице не то улыбку, не то оскал. Мать, сиявшая от неожиданной похвалы мужа в адок дочери, подошла, обняла Арину, покрутила ее.
— А ведь и правда красавица наша выравнивается! Ты только посмотри, Матвей! Волосы черные, смоль, глазки зеленые, майские, а носик-то, носик! Чисто картошечка!
Арина нахмурилась. Кем-кем, а красавицей она себя не считала. Что хорошего в этих глазах, грустных, как у забитой клячи? Волосы — густые, темные, непослушные, как конская грива. Вот у Дуняшки — другое дело: мягкие, светлые, пушистые. А нос… Нос и был обычной картошкой.
Вскоре пришлось утягивать живот плотными тряпицами, и за это ребенок мстил ей еще яростнее, брыкаясь изо всех сил.
— Терпи, окаянный, — думала она в отчаянии. — Поскорей бы ты родился и избавил меня… Седьмой месяц пошел… Лишь бы папаня не прознал.
На исходе седьмого месяца Арина с вечера почувствовала неладное. Живот каменел, ныло и тянуло внизу. Она изо всех сил старалась не подавать вида, стискивала зубы, чтобы не издать ни звука. Ночью стало ясно — началось. Сердце заколотилось в паническом ритме. Прихватив свое старое, потертое одеяло, она тихо-тихо, как тень, выскользнула из избы.
На дворе стояла предвесенняя мгла. Снег еще лежал, но уже проступали черные, мокрые проталины, и воздух пах талой водой и прелыми листьями. Добравшись до сарая, она прошла в дальний закут, где был навален запас сена, и, зарывшись в него, приготовилась рожать. Животные — корова и овцы — встревоженно зашевелились, почуяв неладное. Приходилось закусывать кулак до крови, чтобы заглушить стоны. Ведь если услышат…
Ребенок родился под самое утро. Это была девочка. Маленькая, синеватая, она не подавала признаков жизни, и Арину охватил дикий, противоречивый ужас. С одной стороны — избавление. С другой — что-то древнее, материнское, едва теплящееся, дрогнуло в ее окаменевшей душе. Она взяла на руки этот худенький, недоношенный комочек, стала тормошить, легонько шлепать по спинке, по попке… Уже готовая разреветься от отчаяния и безысходности, она замерла. И тут раздался слабый, жалобный, но такой живой писк. Девочка захныкала. Арина выдохнула с таким облегчением, что у нее потемнело в глазах, и заплакала — впервые за все эти месяцы не от горя, а от счастья, острого и жгучего.
Дрожащими руками она сняла с косы заветную тряпицу и, дотянувшись до висевшего на стене старого серпа, перерезала пуповину. Видела, как это делают бабы в поле. Перевязала. И вдруг заметила на худеньком плечике младенца большое, яркое родимое пятно, словно след от вишни. С удивлением, благоговейно провела по нему пальцем. Потом укутала свою пищащую, живую плоть и кровь в одеяло, прижала к животу и откинулась на сено. Они лежали так в полудреме, не шевелясь, прислушиваясь друг к другу. Девочка успокоилась. Прошел maybe час. Арина открыла глаза — совсем рассвело. Она попыталась дать ребенку грудь, но та была слишком слаба, чтобы сосать.
Спрятав послед поглубже в сено, Арина вышла с ребенком на улицу. Она шла, пошатываясь, в сторону леса. Промокшая от талого снега юбка липла к озябшим ногам, леденящий холод проникал до костей. Она углублялась все дальше и дальше в чащу. Где-то высоко-высоко потрескивали, щебетали первые, самые отважные птицы. На душе было паршиво, скребло кошками. Она задумала страшное. Но выбора у нее не было. Она боялась отца больше волков, больше смерти, больше гнева Господня.
Свернув с тропы, она оставила своего ребенка под молодой осиной. Девочка то ли спала, то ли была без сил. Арина подумала, что ей сильно влетит за пропажу одеяла, но не оставлять же дитя голым на снегу! Ее била крупная дрожь. Словно отрывая от себя кусок сердца, она оторвала взгляд от маленького личика и побежала прочь, не оглядываясь. Какой страшный, непрощаемый грех она берегла для своей души!
Но с каждым шагом ноги ее становились тяжелее, словно наливались свинцом, а душу рвало на части. Она уже полюбила эту девочку! Ее доченьку! Разве заслужила та такой смерти? Арина вдруг ярко, до боли, представила себя на ее месте — беспомощной, брошенной в лесу. Представила — и вскрикнула от ужаса. И побежала назад, путаясь в промокших юбках, спотыкаясь, падая и снова поднимаясь. Будь что будет! Пусть убьет их обоих, но вместе!
«Вернусь и скажу: ежели убьете, то в одну могилу!»
Она примчалась на то самое место. Круть-верть, заглядывает под каждую осинку — а дитя-то и нет! Словно сквозь землю провалилось! Она точно помнила — под этой, с обломанным суком, и молодая елочка рядом! И ее следы видны! А ребенка нет! В панике она принялась изучать снег — и увидела другие следы, побольше, мужские, и еще — то ли собачьи, то ли волчьи. Они вели к охотничьей тропе и там терялись. Куда бежать? Кому кричать?
— Ау! — завопила она, и голос ее сорвался в истерический визг. — Кто ребенка забрал?! Отдайте! Отдайте его мне!
Лес молчал, лишь эхо, насмешливое и равнодушное, прокатилось по деревьям. Никто не откликнулся.
Она вышла на заснеженный, изъеденный проталинами луг… В последний раз оглянулась на темную чащу, с трудом подняла руку и перекрестилась. Потом, стиснув зубы, утерла лицо комком талого, грязного снега, смывая следы слез, и побрела домой. Ни с чем.
Семь лет. Целая вечность. Пять из них Арина была замужем. Муж, здоровенный, угрюмый мужик из соседней деревни, избил ее в первую же брачную ночь, когда понял, что она не невеста.
— С кем была?! — ревел он, тряся ее, как тряпичную куклу. — Признавайся, стерва, или задушу!
Арина закрывала лицо своими черными, густыми волосами, лишь бы не видеть его глаза, полые от пьяной ярости. Он был вдвое больше ее, когда входил в избу, приходилось нагибаться.
Она призналась, что ее силой принудили, но о ребенке — ни полслова. Никогда.
Все эти пять лет он избивал ее похлеще, чем отец мать. Две беременности закончились выкидышами — видно, отбил он ей все нутро, лишил возможности стать матерью. Она не роптала, считая, что заслужила эту кару. За загубленную детскую жизнь ей суждено было страдать вечно. Часто, особенно по ночам, она думала о той, своей первой девочке, представляла, какой бы она стала, мучилась жгучей, невыносимой виной. Заслужила! Страшно было представить, в каких муках та, невинная, уходила из жизни.
После очередного побоища, когда муж, нагулявшись, уснул мертвецким сном, Арина решила — хватит. Раз она не может умереть от его рук, раз заживает любая рана, значит, пришла пора уйти самой. Она выскользнула из дому средь бела дня и пошла в тот самый лес. Она знала, что за ним, на пути в соседнюю деревню, есть глубокое, черное озеро. Там и будет ее конец.
«И соединимся мы с доченькой под сенью этих деревьев… Может, она ждет меня… ее душа…»
Она посидела на берегу, слушая пение птиц и шелест листвы. Как все-таки хорошо жить на этом свете! Жаль, что не для нее. Разулась она и вошла в воду. Ноги сразу увязли в густой, илистой тине. Она шла дальше, чувствуя, как холод обнимает ее все выше. По пояс… по грудь… Вода уже касалась подбородка.
— Э-ге-гей! Девка! Стой! — раздался резкий окрик с берега. — Здесь не купаются! Дно топкое, утянет!
Она оглянулась, и сквозь мутную пелену слез увидела — бежит к воде мужик, а за ним, плетясь следком, — маленькая девочка.
— Выходи, говорю! Утянет!
— А мне и надо! — тихо, почти беззвучно сказала Арина и, сделав последний усилие, нырнула в черную, холодную мглу.
Очнулась она на берегу, вся мокрая, из нее текли ручьи воды и тины. Рядом сидел тот самый мужик, тоже вымокший до нитки, и отряхивал с рубахи водоросли.
— Утопленница, значит? — спросил он без особого укора, скорее с любопытством.
Арина, откашлявшись, злобно уставилась на косой ворот его простой домотканой рубахи.
— А вам-то что? Не просила меня спасать.
Вдруг она почувствовала, как чьи-то маленькие, нежные пальчики осторожно касаются ее волос. Она открыла глаза — перед ней склонилась та самая девочка. Синеглазая, с льняными волосами. Она улыбнулась Арине такой светлой, ангельской улыбкой, какой та не видела никогда в жизни.
— Тётенька, у вас тина в волосах, я вытащу, — девочка бережно выбирала влажные strands.
— Спасибо… — прохрипела Арина и сама себе удивилась, погладив теплую, живую детскую ручку. Потом снова нахмурилась, вернувшись к своей горькой участи. — Не надо было меня спасать. Мне незачем жить.
— Это почему же? — перестал возиться с водорослями мужик.
— Ничего у меня нет, — выдохнула она. — Ни дома, ни семьи, ни детей… И не будет.
— Как это дома нет?
— Сгорел, — тут же соврала Арина, и сама поверила в эту ложь. Разве не сгорел? Сгорел дотла весь ее прежний мир, не осталось ни одного уголка, где бы ее ждали. К мужу — ни за что. Родители — не пустят. Да и не нужны они ей.
— И муж там сгорел… А детей Бог не дал.
Мужик подозвал дочку:
— Маруся, ягодка моя, глянь-ка, какие бабочки над лугом порхают, сходи, попробуй поймать на платочек?
— Хорошо, тятя! — весело отозвалась девочка и, неожиданно обняв Арину за шею, прошептала ей на ухо: — А вы, тётенька, не плачьте, всё хорошо будет!
Потом убежала, легкая, как пушинка.
— Топиться — не дело, — задумчиво сказал русый мужчина, закидывая ногу на ногу и выбирая былинку, чтобы засунуть ее в зубы. — Грех это тяжкий.
— Если бы вы знали, какой грех у меня на душе! — вдруг выплеснула из себя Арина, и слова понеслись сами, против ее воли. — Он такой, что хоть в петлю, хоть в воду!
— Ну так расскажите, раз уж всё равно на тот свет собрались, — спокойно сказал он. — Мне небось не жалко. Послушаю.
Арина долго молчала. В этом молчании убегала от нее, как вода меж пальцев, вся ее загубленная молодость, все надежды, все несбывшиеся мечты. И она выложила всё. Всю правду. И про луг, и про страх, и про беременность, и про тот страшный рассвет в сарае, и про свою девочку… И про то, как оставила ее под осиной, и как вернулась — и не нашла. И про следы волков… Говорила, рыдая, захлебываясь, смотря в одну точку перед собой.
— И на плечике у моей девочки, знаете, родимое пятнышко было… — всхлипнула она в конце. — Яркое, алое, как капелька вишневого сока… Так и запомнила. Не успела даже поцеловать его…
Она испуганно подняла глаза на мужчину, ожидая увидеть в них осуждение, ужас, отвращение. Но он молчал. Был очень серьезен и нахмурен. Потом медленно поднялся, подозвал свою дочь, игравшую неподалеку. Девочка подбежала. Он молча отогнул ворот ее простенькой рубашонки. Арина ахнула, схватилась за сердце — на том самом месте, на белом, нежном плечике, алело знакомое, вишневое пятнышко. Мир поплыл, завертелся, потемнел.
— Беги, играй, — мягко сказал он дочери. Та послушно убежала. Он повернулся к Арине, которая сидела, не в силах вымолвить ни слова. — Семь лет назад, на заре, меня голос разбудил. Прямо в ухо: «Вставай, Ваня! В силки твои заяц попал — забирай». Жена рядом спала. Я было перевернулся, а он опять: «Ваня! В лес иди, срочно!» Ну, я и пошел. Собаку взял. Она и привела меня к осинке… А у нас с женой своих деток не было, Господь не давал… Вот и вырастили Марусеньку. Солнышко наше…
Арина ошарашенно молчала, не в силах оторвать взгляд от играющей девочки.
— Жена моя год назад Богу душу отдала… Осиротели мы. А теперь ты мне такое рассказываешь… Чудны дела твои, Господи! — он перекрестился.
Иван встал, отряхнулся и протянул Арине руку.
— Ну что, пошли домой?
— К-куда? — пролепетала она, глядя на его ладонь, как загипнотизированная.
— Ну, домой. В избу. Переодеться тебе надо, обогреться. Платья от покойной жены остались, что-нибудь подберем.
— А… а Маруся? — с надеждой и страхом прошептала Арина. — Она не против?
— А вот сейчас у нее и спросим, — он улыбнулся первой по-настоящему доброй улыбкой.
Он подозвал дочь, поднял ее на руки. Девочка выпустила из ладошек пойманную бабочку. Та, посидев мгновение на ее пальце, вспорхнула и улетела в летнее небо. Иван что-то тихо прошептал дочери на ухо, кивнув в сторону Арины. Девочка внимательно посмотрела на нее своими синими, бездонными глазами и спросила чистым, звонким голоском:
— А она обещает, что будет хорошей, как мама?
Арина, не в силах сдержать дрожь, взяла ее маленькую, теплую ручку, прильнула к ней губами, вдыхая сладкий, пряный запах луговых трав, запах детства, запах жизни, и выдохнула, едва слышно:
— Обещаю. Обещаю, родная моя.